Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лара ахнула и попятилась, не зная теперь, куда деться.
– Как узнали, что проклятая ведьма натворила, так мужики с Болота сговорились, керосин раздобыли да и пришли всей гурьбой сюда. Ну и мы, ребятня, за ними… занятно же. Я, Лара Николаевна, и до смерти своей не забуду, как из черной избы, насквозь прогоревшей, вдруг вырвалось что-то… черной тучей. Через дымоход – в небо. Поднялась та туча высоко-высоко, выше дыма – и рассыпалась десятком черных птиц.
Федька замолчал, глядя через усыпанную пеплом поляну вдаль, в лес.
– Врешь ты все, Федька… – непослушными губами пролепетала Лара. – Что ж я по-твоему дурочка совсем в такое верить?..
Сказала – и вспомнила, как той ночью в графской усыпальнице Ворон растворился черной тучей и обрушился на грабителей. Что если правду Федька говорит?
Тот сурово смотрел через покрытую пеплом поляну в темноту леса. Не похоже было, что Федька шутит.
– Воля ваша не верить, – только и ответил он.
– И отчего же болотинские мужики ждали так долго! – не унималась Лара, пытаясь его обличить. – Сперва графа похоронили, потом, сам говоришь, у гроба ее никто не тронул, даже попрощаться дали. А потом вдруг вспомнили да решили поквитаться?!
Федька смотрел на нее сурово и спорить не собирался. Сказал только:
– Да нет, Лара Николаевна, поквитаться-то решили вовсе не «потом». Как прознали, что она натворила – так и собрались.
– Это как же… – запнулась Лара. – Ты же сам сказал, она на похороны пришла…
– Пришла. Мужики ее вместе с домом сожгли двое суток назад – а она пришла.
Ужас сковал горло. Лара больше не смогла ничего спросить. Только почувствовала – будто толкнуло ее что-то, заставило посмотреть назад. Туда, где оставила она Дмитрия.
Бледнее покойника стоял он в десяти шагах, тяжело опершись на ствол дерева. А потом покачнулся… коленки его подкосились, и Дмитрий без звука осел наземь.
Отчего так холодно? И темно, ей-богу, как в могиле. И страшно. Страшно оттого, что он не чувствует ни рук, ни ног – их словно не было. Только лишь, многократно перекрывая тот страх, разрывается от мигрени голова. И благо, что темно, потому как малейшие всполохи света усиливают ту боль десятикратно, заставляют сквозь зубы мычать в темноту, покуда остаются силы…
– Помер? – спрашивает женщина, что склонилась над ним. Белое пятно ее лица размыто, только сплетенные в косу волосы видны отчетливо и светятся ярче солнца.
Он снова мычит от боли и все-таки хочет разглядеть лицо…
– Нет еще. Живучий, – скрипит в ответ старуха, чья фигура тоже размыта. Тем, что он до сих пор не помер, она недовольна. И выносит вердикт: – К утру все едино дух испустит.
«Ну и пусть. Ну и слава богу», – смиряется он тогда.
И сознание уж гаснет, и боль притупляется, уходит, даря долгожданный покой… Все перечеркивает острый травяной запах, что врывается через ноздри и снова выталкивает в океан, полный боли.
На лоб ложится теплая женская рука – и отчего-то боль чуточку отступает. Даже кажется на миг, что есть силы распахнуть глаза и увидеть ту женщину… до чего же хочется ее увидеть.
Голос шепчет над самым его лбом – не молитву шепчет, заклятие. Слов не разобрать, но страх, что вместо крови разливается по венам, сомнений не оставляет – женщина взывает не к Богу.
Вдруг где-то хлопает дверь, и тишину взрывает голос старухи:
– Ты что творишь, окаянная!
Шепот прерывается – недолгая борьба. Но молодая грубо отталкивает старуху:
– Оставь, Акулина, я уж решила все, – молвит спокойно и осмысленно.
А после идет к изголовью и отворят окно, впуская вместе со свежим воздухом все звуки деревенской улицы.
– Ежели ты примешь его, то приходи… – шепчет она в окно.
Снова ложится теплая ладонь на лоб, вновь возвращается страшный шепот.
– Дура ты, дура! – шипит из угла старуха. – Почто нежить плодишь?!
Молодая не отвечает. Или он просто не слышит ответа, потому как сознание снова начинает гаснуть.
Последнее, что доносится – это хлопот птичьих крыльев рядом с головою. И он летит во тьму…
* * *
– …Вы простите, Дмитрий Михайлович, мне правда надо идти, – горячо шептала Лара где-то на границе сна и яви. – Я должна, господин Харди ждет внизу. Вы не ругайте его, он хороший. Он мне поможет. А вы поправляйтесь. Поправляйтесь скорее и отыщите меня.
И там же, на границе сна и яви, он почувствовал на своем лице ее губы, показавшиеся ему воспаленно-горячими. Только она поцеловала его не в лоб, как целуют больных или покойников. Отчего-то влажный след Лариных губ остался на щеке.
А потом Рахманов открыл глаза. Он не понимал, сколько времени прошло – миг, сутки? Лары не было, но щека все еще горела ее поцелуем.
Лары не было – она ушла с Харди. Ушла навстречу своей гибели, а он валялся без сознания и совсем ничем ей не помог…
Лары не было, и Рахманов даже не чувствовал ее присутствия – ни в комнате наверху, нигде.
Превозмогая мигрень, он сел на постели. Его постели в номере «Ласточки». Вокруг стояла густая мгла, и он с полминуты вглядывался в черный квадрат неба за окном, покуда глаза не начали привыкать к темноте – и только тогда осознал, что не один в комнате…
Лара?
Нет, она ушла с Харди.
Женщина, что слилась с темнотою, казалась смутно знакомой. От нее исходила волна тревоги и – больше ничего. Рахманов знал лишь, что она уже давно стоит здесь, опершись спиною о стенку и не рискуя приблизиться. Высокая, статная, с белокурыми косами, уложенными на голове короной. Лицо ее скрывала тень.
Больше ничего узнать Рахманов не успел. Поняв, что он очнулся, она захотела уйти – сказала веско напоследок:
– Оденьтесь. Жду вас в буфете. И поторопитесь, прошу.
Медлить Рахманов не стал. Ноющая от боли голова не помешала одеться за две минуты и выйти в ночной коридор гостиницы. Слабый свет лился только из-под одной двери – ее-то Рахманов и толкнул без лишних раздумий.
Это и был буфет. Свечей здесь оказалось больше, чем у него, и Рахманов в этот раз без труда узнал белокурую статную женщину в темно-синей юбке и белой блузе. Руки ее заметно подрагивали, когда она разливала ароматный травяной чай в две чашки.
Хозяйка пансионата. Она же приемная мать Лары.
«Приемная ли?» – в который уж раз задумался он, вглядываясь в тонкие женственные черты ее лица. Но ответа не знал.
Женщина эта любила Лару именно так, как любила бы мать. Вот только примешивалось к той любви что-то иное, лишнее и дикое. Пугающее даже Рахманова. Что-то тяжелое было у нее на сердце: Рахманов чувствовал это на расстоянии, а заглянуть себе в глаза Юлия Николаевна пока что не позволила.